Поэзия и время. Понимание античной поэзии

Античная поэзия

Чтобы оценить поэзию как поэзию, надо забыть на время обо всех приобретениях, открытиях и еще не утративших прелесть новизны оборотах, закрыть глаза на капризы моды, выкинуть из головы последующие опыты талантливых и бесталанных подражателей, — и это еще не все. Надо окунуться в другую эпоху и быть готовым к тому, что мир, увиденный глазами других людей, будет отличен от нашего, а за словами, знакомыми нам с детства, возможно, будут скрываться другие значения.

Как известно, большая часть того, с чем приходится возиться всамделишным археологам, а не мифическим кладоискателям, и  то, что высоким стилем именуется культурным слоем, есть не что иное, как мусор прошедших эпох — черепки, утиль, зола, маловыразительные обломки. Но по прошествии известного времени у нас возникает горячее желание снова обрести некогда отброшенное.
Магия времени сообщает старинной вещи особое очарование. Можно пытаться как-то объяснить это, можно, например, сказать, что человек продолжается и переживает себя в своих вещах, т.е. обретает своего рода бессмертие; можно видеть в этих тусклых отпечатках прошлого историческое свидетельство о давным-давно живших предках, и, в конце концов, можно подыскать не одно поэтическое объяснение странному щемящему чувству, оживляющему наши прикосновения к старине. Но вряд ли возможно до конца уяснить себе, почему так происходит.
Чего мы не можем отрицать, так это того, что старина действительно имеет цену. Скажу еще откровеннее — ценится превыше любых художественных достоинств. Каким бы третьеразрядным ни был поэт поза-позапрошлого тысячелетия, если стихи его уцелели, ему уготовано место в антологии.
Конечно, иногда искусность старых мастеров приближается к пределу человеческих возможностей, и ни одна последующая эпоха не может этого отрицать. Пусть Микеланджело творил пятьсот лет назад, вряд ли современные скульпторы смогут тягаться с ним на его поприще. Пускай почти две с половиной тысячи лет назад Фидий украшал своими скульптурами храмы афинского акрополя, мастерство его остается поразительным. Везде, где идет речь о искусстве как умело, искусно сделанной вещи, везде, где мы чувствуем верность руки, точность глаза, во всем, что явилось бы необычным и выдающимся и в наши дни и в чем помимо художественных достоинств сильна ремесленная сторона, — во всем этом по прошествии времени мы не ощущаем значительных перемен. Мы и сегодня чувствуем мощь «Давида», наше воображение волнует подвиг росписи потолка Сикстинской капеллы, нас удивляют хитроумные часы с движущимися фигурами и роскошные гобелены или инкрустированные столики, на которых изображен весь мир. Даже если все эти вещи были бы созданы сегодня, мы сочли бы это выдающимся достижением. Если бы Давид не был высечен Микеланджело, а вышел из-под резца современного скульптора, мы назвали бы его автора эксцентричным и несовременным, но гениальным мастером.
Начало XX-го века. Всего семьдесят лет прошло после смерти Пушкина. И вот Максимилиан Волошин, известный мистификатор, забавляется тем, что посылает редакторам провинциальных литературных изданий малоизвестные стихи Пушкина за подписью аптекаря с невзрачной фамилией и коллекционирует их уничижительные отказы. Сочините «Кинжал», «Пророка» или «Крестьянских детей», и акулы пера сегодняшних литературных альманахов обругают вас безнадежным графоманом. Чем сегодня была бы поэзия Сапфо — откровениями начитавшейся античных мифов школьницы. А «Наука любви» Овидия? Дурной пародией на психотренинг по сексуальному раскрепощению для прыщавых комплексующих интеллигентов, буде таковые отыщутся в наше время. Идея вечных ценностей терпит крах перед очевидностью здравого смысла.
И тогда нам становится ясно, что стихи и — шире — литература сплошь состоят из другой, более тонкой материи. Эти, может быть, прекраснейшие цветы увядают быстрее всего, и только магия времени спасает их от осмеяния или забвения.
Чтобы оценить поэзию как поэзию, а не как раритет и антиквариат, надо забыть на время обо всех приобретениях, открытиях и еще не утративших прелесть новизны оборотах, закрыть глаза на капризы моды, выкинуть из головы последующие опыты талантливых и бесталанных подражателей, — и это еще не все. Надо окунуться в другую эпоху и быть готовым к тому, что мир, увиденный глазами других людей будет отличен от нашего, а за словами, знакомыми нам с детства, возможно, будут скрываться другие значения.
Да-да, в этом-то и сложность, — попадая в очень похожий на наш, даже казалось бы более наивный, детский и простой мир, мы считаем само собой разумеющимся, что природа в нем такая же, как и наша, что жизнь человека вращается вокруг тех же интересов и ценностей, которыми проникнута наша сегодняшняя жизнь, что и любовь — та же самая, ведь казалось бы, что может быть более постоянным на свете, чем любовь,— любовь, торжествующая даже над смертью, если верить популярному литературному мотиву. Конечно, мы не совсем оторваны от того далекого мира, откуда караваны, обеспечивающие жизнь великой империи вымысла, непрерывным потоком везли и везут драгоценные россыпи образов, пестрые ткани мотивов, сюжетов, композиционных схем. Подчас побег в прошлое помогает по-иному читать и позднейшие произведения: глядишь, тот или иной образ или оборот вспыхнет знакомым лицом в безразличной толпе. И как только это обнаруживается, как только замыкается эта связь первого и последнего,— изначальная свежесть, промытость и красочность первообраза как будто частично переходит и на его потускневшего последыша, и он озаряется тем оттенком смысла, которого ему как раз и не доставало.
Как Дева в воинстве святом/ Луна средь звезд лучистых,— пишет в XIX веке румынский классик Михай Эминеску о прекрасной Кэтэлине, которую полюбил Лучафэр. В нежном сонме лидийских жен, как Селена, она взошла — звезд вечерних царицей розоперстой,— писала еще в VII веке до н.э. лесбосская поэтесса Сапфо о прекрасной Аттиде:
Дождит отец Зевс с неба ненастного,
И ветер дует стужею севера;
И стынут струйки дождевые,
И замерзают ручьи под вьюгой.
Как же быть зимой нам?
Слушай: огонь зажги,
Да, не жалея, в кубки глубокие
Лей хмель отрадный, да теплее
По уши в мягкую шерсть укройся.
Вот вам и Буря мглою небо кроет… в миниатюре. Автор — древнегреческий поэт Алкей. Время — VII-VI век до н.э.
Как надлежит на огне испытывать золота пробу, / Надо и верность друзей в полосу бед узнавать,— читаем в пятой элегии первой книги овидиевых «Скорбей». Вот вам и «друг познается в беде».
Кто почитает еще благородные ныне искусства?
Ценными кто назовет нежные ныне стихи?
В прежнее время талант — и золота был драгоценней;
Ныне невеждой слывешь, если безденежен ты…
(Овидий, Amores III, 8 )
И жалоба эта бесконечным рефреном повторяется из века в век — да что там века — она с легкостью пережила тысячелетия!.. И тот же Овидий, ни много ни мало, является изобретателем литературной темы одиночества.
Но за этим цветением, за этой весенней прозрачностью и промытостью,— стоит только раз-другой задуматься,— открывается и вся напряженная сложность явления. Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос… Появление розоперстой Эос — неоднократно повторяющийся мотив «Илиады» и «Одиссеи», зачин, нередко открывающий действие новой главы. Сразу понятно, что речь идет об утренней заре, но мы глубоко ошибемся, если скажем, что Эос — богиня, олицетворяющая утреннюю зарю. Ведь олицетворять можно лишь то, что само по себе не живо, бездушно и механично, например, нашу зарю, которая сама по себе есть безразличное природное явление, а если и наделяется эмоциональными качествами, то ни для кого не секрет, что это художественный прием, произвол автора и проекция его душевного состояния. Гомеровский же человек и не слыхал ни о каких природных явлениях, в то же время он уже не верил в то, что заря и есть женщина-богиня, едущая по небу в колеснице. Если природное явление и сопоставлялось с переживанием того или иного персонажа, то не оно было метафорой переживания, а, наоборот, переживание было метафорой одухотворенного природного процесса. Во времена Гомера — это был уже не мифологический, а поэтический образ. Но образ этот обладал интересными и не совсем привычными для нас свойствами: он не был иносказателен, психологичен (т.е. связан с определенными душевными состояниями), он не заключал в себе символических намеков, он представал в чистой, почти осязаемой пластичности, хотя и хранил в себе энергетику предшествующего стихийно-демонического, мифологического этапа, когда, как писал Максимилиан Волошин, на дорогах легче было встретить бога, чем человека.
Античность иначе понимала понятие и стоящее за этим понятием переживание, которое мы считаем основополагающим, без которого мы даже вообразить себе не можем литературного творчества. Речь идет о «личности». Тот мир, который мы носим в себе, со всеми страстями, противоречиями, оттенками для античного человека не помещался внутрь незримого психического пространства и не вращался под действием притяжения могущественного личного «я». Мир обступал его извне, и в этом мире действовали тоже внешне, пластически обрисованные боги, демоны и герои.

 

 

Советуем также прочитать:

Запись опубликована в рубрике Факультатив с метками , , , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>